Теперь это неважно. Почему я должен что-то чувствовать? Нам уже недолго осталось. Почему меня должно заботить, что она делает? Почему меня должно волновать, что она спит с Хэнком Риарденом?.. О, Господи! Что с тобой? Не уходи! Куда же ты?!
ГЛАВА X. ЗНАК ДОЛЛАРА
Дагни сидела у вагонного окна, откинув голову и мечтая о том, чтобы никогда больше никуда не ехать. В окне убегали вдаль телеграфные столбы, а поезд, кажется, затерялся в бескрайнем пространстве между бурой плоскостью прерии и тяжелым одеялом сероватых, тронутых ржавчиной облаков. Сумерки спускались на землю, так и не открыв просвета закатного солнца. Вечер напоминал бледное тело, которое покидали остатки крови и света. Поезд шел на запад, словно хотел угнаться за последними лучами солнца и исчезнуть вместе с ними с земли. Дагни сидела тихо, смирившись со звуком движения.
Ей страстно хотелось не слышать больше стука колес, их размеренного ритма, с аккуратно подчеркнутым каждым четвертым ударом, звучавшим громче остальных. В торопливом частом постукивании ей чудилось паническое бегство к спасению, а более редкие подчеркнутые удары напоминали зловещую поступь врага, неотвратимо следующего к цели.
Никогда прежде Дагни не охватывало дурное предчувствие при взгляде на прерии. Теперь ей казалось, что рельсы напоминают тонкую непрочную нить, протянувшуюся через огромное пустое пространство, словно туго натянутый, готовый лопнуть нерв. Могла ли она, всегда ощущавшая себя движущей силой состава, представить, что будет сидеть в нем, как сейчас — словно малый ребенок или дикарь, страстно желая: пусть поезд движется вечно, пусть он не останавливается, пусть довезет ее в срок… И это желание было не актом воли, а мольбой, обращенной к неведомому темному пространству.
Она размышляла о том, как многое может измениться всего за один месяц. Перемены читались даже в лицах людей на станциях. Рабочие, стрелочники, сотрудники депо, обычно с веселыми улыбками приветствовавшие ее по всей линии, сегодня смотрели с холодным безразличием, отворачивались с замкнутым, усталым выражением обреченности.
Дагни захотелось крикнуть, прося прощения: «Это не я виновата в том, что с вами стало!». Но она припомнила, как смирялась с происходящим, дав им право ненавидеть ее, что теперь она одновременно и раб, и надсмотрщик над рабами, как, впрочем, и все остальные, живущие в стране, и ненависть отныне — единственное чувство, которое люди способны испытывать друг к другу.
Два дня она утешалась видами городов, проносившихся за окном: заводами, мостами, неоновыми вывесками и рекламными щитами над крышами зданий — всей многолюдной, закопченной, активной жизнью промышленного Запада.
Но города остались позади. Поезд преодолевал прерии штата Небраска, и стук его колес начал напоминать дрожь, словно он замерзал. Дагни видела одинокие строения, некогда бывшие фермами, мелькавшие на пустошах, некогда бывших возделанными полями. Активность труда, вспыхнувшая несколько поколений назад, еще оставила светлые ручейки, прорезавшие пустоту — иные из них уже иссякли, зато в других по-прежнему теплилась жизнь.
Огни небольшого городка пронеслись мимо ее вагона и, исчезнув, сделали окружающую темноту еще непроницаемее. Дагни не двинулась, чтобы зажечь свет. Она сидела, следя за огоньками редких селений. Порой встречный луч света коротко освещал ее лицо, напоминая беглое приветствие.
Она видела, как проносились мимо вывески на стенах скромных строений, над закопченными крышами, вдоль стройных заводских труб, на боках цистерн: «Комбайны Рейнолдса», «Цемент Мэйси», «Прессованная люцерна Куинлэна и Джонса», «Матрацы Кроуфорда», «Зерно и крупы Уайли». Слова кричали на фоне глухой пустоты неба, подобно флагам былых времен — неподвижным символам движения, усилия, отваги, надежды; слова-памятники тому, как многого добились люди на краю света, люди, которые так и не обрели свободы, несмотря на свои достижения. Она видела уютные домики на улицах с неоправданно просторной застройкой, небольшие магазинчики, электрическое освещение, крестообразно пересекающее темные участки пустырей. В промежутках между полуобжитыми поселками встречались призраки городов, остовы заводов с осыпающимися фабричными трубами, трупы магазинов с выбитыми окнами, покосившиеся столбы с обрывками проводов, миражи бензозаправочных станций, подобно осколкам белого стекла и бетона блестевших под огромной тяжестью черного неба. Потом она увидела огромный конус мороженого из сияющих неоновых трубок, нависший над углом одной из улиц, остановившийся под ним видавший виды автомобиль, с юношей за рулем и выходящей из него девушкой в белом платье, которое колыхал летний ветерок. При виде этих двоих Дагни поежилась: «Не могу смотреть на вас. Я, которая знает, как много пришлось совершить, чтобы дать вам вашу юность, этот вечер, старенькую машину и гигантский конус мороженого, которое вы собираетесь купить за четвертак». Она увидела на краю городка здание с этажами, светившимися голубоватыми огнями — дежурным освещением заводских цехов, цвет которого она так любила, с силуэтами станков в окнах и рекламным щитом над крышей. И, внезапно уронив голову на руки, она сотряслась в беззвучном рыдании, оплакивая эту ночь, себя, всех живых, кто еще остался в мире, умоляя: «Не позволяйте, не допускайте этого!..»
Вскочив, Дагни включила свет. Постояла, пытаясь совладать с собой, зная, как опасны для нее такие моменты. Огни города унеслись назад, окно превратилось в пустой темный прямоугольник, и в тишине она вновь услышала неизменную цикличность четвертых ударов колес: неумолимую, равномерную поступь врага, не замедлявшуюся, но и не ускорявшуюся.
Испытывая отчаянную потребность увидеть живых, нормальных людей, Дагни решила не заказывать ужин к себе, а отправиться в вагон-ресторан. Словно для того, чтобы подчеркнуть ее одиночество и сделать его еще более невыносимым, в ее голове прозвучал голос: «Но ты не сможешь пускать поезда, если они опустеют». «Забудь!» — сердито приказала она себе, торопливо шагая к двери своего вагона.
Подходя к тамбуру, Дагни с удивлением уловила голоса. Потянув ручку двери, она услышала крик:
— Пошел ты к черту!
В самом углу тамбура нашел пристанище пожилой бродяга.
Он сидел на полу в позе, ясно говорящей о том, что не имеет сил ни встать, ни защищаться. Он смотрел на проводника отсутствующим взглядом, осмысленным, но лишенным сколько-нибудь конкретной эмоции. Поезд снизил скорость, проходя опасный поворот; проводник распахнул дверь в завывающий холодный ветер и, тыча рукой в проносящуюся черную пустоту, приказал:
— Убирайся! Выметайся, или я вышибу тебе мозги!
На лице бродяги не отразилось ни протеста, ни гнева, ни надежды. Похоже, он давно уже не осуждал никого и ничего. Послушно двинулся, пытаясь подняться, цепляясь рукой за заклепки на стене вагона. Дагни поймала на себе его взгляд, потом увидела, как он отвел глаза, будто принял ее за еще одну деталь поезда. Кажется, бродяга совершенно не обратил на нее внимания; он с полным безразличием собирался подчиниться приказу, что означало для него верную смерть.
Посмотрев на проводника, Дагни не заметила в его лице ничего, кроме слепой злобы, долго сдерживаемой ярости, вырвавшейся наружу при первом представившемся случае, а кто стал ее объектом, значения не имело. Столкнувшись, эти двое перестали быть людьми.
Костюм бродяги состоял из аккуратных заплат, сплошь покрывавших ткань, такую заскорузлую и засалившуюся от носки, что, кажется, согни ее, и она треснет, как стекло. Однако на рубашке присутствовал воротничок, истрепавшийся от бесконечных стирок, но все еще хранивший подобие прежней формы. Бродяга почти поднялся на ноги, безразлично глядя на черную дыру, открывшуюся над милями необитаемой пустыни, где никто не услышит вскрика искалеченного человека и не увидит его тела. Его реакцию выдал только жест, которым он крепко вцепился в свою жалкую, грязную котомку, словно хотел убедиться, что, прыгнув с поезда, не выронит ее.